«У нее красивый голос, – говорит наш отец. – Ну что бы ей не сделать с ним что-нибудь». А когда я спрашиваю, что именно она должна сделать, он говорит, что ей надо выпустить альбом. «Так она же не поет». «А могла бы». Он говорит так, как будто она не выпускает альбом исключительно из-за собственной лени. Как будто люди просто приходят с улицы, записывают дюжину-другую песен, и вручают радиостанциям, которые их ждут не дождутся. На моей памяти Тиффани сроду не пела ничего, кроме «С днем рожденья,» но зато когда она говорит – тут отец абсолютно прав, – голос ее звучит очень красиво. Даже в детстве голос у нее был полнозвучный, немного таинственный, и это придавало любой банальной фразе загадочный, слегка эротический оттенок.

«Человек должен использовать то, что ему дано, – говорит отец. – Не хочет выпускать альбом, могла бы быть секретаршей в офисе. Всей работы – отвечать на идиотские звонки».

Но Тиффани не нужны советы по профориентации, а особенно советы нашего отца.

– По-моему, она вполне довольна своей жизнью, – говорю я ему.

– Ай, не трынди.

Когда Тиффани было тринадцать лет, ей надели скобки для коррекции зубов. В четырнадцать она попыталась их снять плоскогубцами. В то время она была в бегах и изо всех сил старалась стать непохожей на школьную фотографию, которую родители дали полицейским. Пытаясь напасть на след моей сестры, я решил поговорить с одной из ее подружек, крутой девчонкой по прозвищу Бандитка. Она утверждала, что ничего не знает, а когда я обвинил ее во лжи, открыла зубами бутылку кока-колы и выплюнула крышку на землю. «Слушай, – сказал я, – я же не враг». Но она наслушалась всяких историй и прекрасно понимала, что доверять мне нельзя.

После поимки Тиффани поместили в заведение для малолетних преступников, а потом отправили в школу, о которой мама узнала из дневной телепередачи. Наказание там заключалось в том, что дети лежали животом на полу, а воспитатель засовывал им в рот шарики для гольфа. Это называлось «Любовь не картошка». Там держали до восемнадцати лет, а затем уже можно было сбежать со всем соблюдением законности.

После освобождения Тиффани увлеклась пекарским делом. Она занималась в кулинарном институте в Бостоне, а потом много лет работала в одном ресторане. Они там считали, что посыпать шоколадное печенье таррагоном и черным перцем очень остроумно. Тиффани готовила для людей, привыкших читать, а не есть, но платили ей хорошо, да еще предоставляли всякие льготы. От полуночи до рассвета Тиффани стояла на кухне, просеивала муку и слушала радио. Утренние программы бывают смешные и страшные – зависит от того, насколько ты можешь абстрагироваться от тех, кто звонит в студию. Томми из Ревира, Кэрол из Фол-Ривер – они одинокие и сумасшедшие. А ты нет. Но к четырем утра эта разница стирается – ты стоишь одна-одинешенька в бумажном колпаке и крошишь зеленый лук в сливочную глазурь.

«Можно мне закурить?» – спрашивает водителя Тиффани и, прежде, чем он успевает ответить, зажигает сигарету. «Курите и вы, если хотите, – добавляет она. – Мне это нисколько не мешает». Водитель, русский, улыбается ей в стекло заднего вида, демонстрируя полный рот золотых зубов.

«Ага, папик, теперь нам ясно, куда ты вкладываешь свои денежки», – говорит Тиффани, а я начи наю жалеть, что ни она, ни я не водим машину. Моя сестра, как и наша мама, может болтать с кем угодно. Если б меня тут не было, а она могла бы себе позволить ехать на такси, то уже точно сидела бы впереди, хвалила водителя за то, как он здорово сигналит, а потом, чтоб мало не показалось, посмеялась бы над его фотографией на удостоверении личности и над именем под этой фотографией. В детстве все ее обвиняли во лжи, и ее безжалостная, а часто и неуместная манера резать правду-матку – своего рода компенсация. «Я вам врать не стану», – заявляет она, забывая при этом, что есть еще одна возможность – просто промолчать.

По дороге из Кембриджа в Соммервилль Тиффани показывает мне еще пару мест, где ей довелось поработать за минувшие пятнадцать лет. Последней была традиционная итальянская пекарня, в которой работали пожилые ветераны с именами типа Сал или Малютка Джой. Во время рабочего дня они выдумывали всякие предлоги, чтобы потрепать ее по заду или провести рукой по ее фартуку, и она им это позволяла потому, что: а) «это было не больно», б) «я там была единственной женщиной, так что кого же еще им было хватать?» и в) «шеф разрешал мне курить».

К деньгам она не привыкла, но продержалась почти год, пока хозяин не объявил, что едет в отпуск. Его многочисленная семья назначила место встречи в Провиденс, так что пекарня будет закрыта первые две недели октября, и платить никому не будут. У Тиффани нет кредитной карточки, и междугородной телефонной связью она не пользуется. Все деньги у нее уходят на квартплату и кабельное ТВ, так что она провела свой отпуск перед телевизором, колотя себя по пустому животу и все больше и больше свирепея. Когда две недели подошли к концу, она вышла на работу и поинтересовалась у шефа, как он провел свой «мудовый месяц». Обычно она прекрасно отдает себе отчет в том, насколько далеко она может зайти, но на сей раз, видно, просчиталась. Мы как раз проезжаем мимо пекарни, и она выбрасывает сигарету в окошко. «Мудовый месяц, – повторяет она, – ну как это может не показаться смешным?»

После итальянцев наступила эпоха тележки и возвращения к вампирскому расписанию начала ее поварской карьеры. Теперь, когда все люди спят, моя сестра роется в мусоре, выброшенном ими. Она носит с собой фонарик и резиновые перчатки и находит потрясающее количество зубов. «Но не таких, как У тебя, – говорит она шоферу. – Я, в основном, нахожу фальшивые».

– В основном? – уточняю я.

Она роется в рюкзаке и извлекает несколько разрозненных коренных зубов. Один маленький и чистенький, по виду детский, а другой огромный, и вид У него такой, будто его вырыли из земли. Постучав им по стеклу, я рассматриваю его на свет, чтобы убедиться, что он не из пластмассы.

– Ну кто выбрасывает настоящие зубы? – спрашиваю я.

– Не я, это уж точно, – откликается водитель, периодически участвующий в разговоре после того, как Тиффани разрешила ему курить.

– Ага, – говорит она. – С тобой нам все ясно. А вот кто-нибудь другой, какой-нибудь американец, распрощается с зубом, да и выкинет его. В этой стране, папик, что из пасти выпустил, то, считай, мусор.

Кроме зубов, моя сестра находит поздравительные открытки и керамических пони. Гневные письма, написанные, но так и не отправленные конгрессменам. Трусы. Амулеты. Мелкие вещички отправляются в рюкзак, а все остальное – в тележку, а затем – в ее квартиру. Кто-то умирает, и за вечер она делает три-четыре ходки, вывозя все – от кресел до мусорных корзин.

– А на прошлой неделе я нашла индюка, – рассказывает она.

Я жду, предполагая, что это только половина фразы. «Я нашла индюка… из папье-маше. Я нашла индюка… и зарыла его во дворе». Когда до меня доходит, что продолжения не будет, я начинаю нервничать.

– То есть как это, ты нашла индюка?

– Замороженного, – поясняет она. – В мусорнике.

– И что ты с ним сделала?

– А как ты думаешь, что люди делают с индюком? – интересуется она. – Сварила его и съела.

Это экзамен, и я его не выдерживаю, повторяя все занудные мещанские слова. Что, наверное, была серьезная причина, чтобы выбросить индюка. Что, несомненно, производитель сам объявил, что индюк негодный, как тухлые рыбные палочки. Или кто-нибудь что-нибудь с ним сделал.

– Кто бы специально долбался с замороженным индюком? – спрашивает она.

Я стараюсь представить себе такого человека, но в голову мне ничего не приходит.

– Ну, может его разморозили и снова заморозили. Это же опасно, правда?

– Тебя послушать, – отвечает она, – так если он не куплен у Балдуччи и не вскормлен полентой и дикими желудями, то уже сразу и опасный.

Я имел в виду совсем другое, но когда я пытаюсь ей это объяснить, она кладет руку на плечо шоферу. «Если б тебе кто-нибудь предложил абсолютно хорошего индюка, ты б его взял, правда?» Шофер отвечает: «Да», и она гладит его по голове. «Ты мамику нравишься», – говорит она.